Вот извечный вопрос: что же значит быть русским?
Недавно был в Берлине. Вечером зашел в бар, не в «Элефант», как Штирлиц, но чем-то похожий. Сижу, попиваю кофе. А у стойки — три молодых и очень пьяных немца. Один все время что-то громко вскрикивал и порядком мне надоел. Я допил кофе, поднялся. Когда проходил мимо стойки, молодой горлопан чуть задержал меня, похлопал по плечу, как бы приглашая участвовать в их веселье. Я усмехнулся и покачал головой. Парень спросил: «Дойч?» («Немец?»). Я ответил: «Найн. Русиш».
Парень вдруг притих и чуть ли не вжал голову в плечи.
Я удалился. Не скрою, с торжествующей улыбкой: был доволен произведенным эффектом.
Русиш, ага.
А русский я до самых недр. Образцовый русский. Поскреби меня — найдешь татарина, это с папиной стороны, с маминой есть украинцы — куда без них? — и где-то притаилась загадочная литовская прабабушка. Короче, правильная русская ДНК. Густая и наваристая как борщ.
И весь мой набор хромосом, а в придачу к нему:
набор луговых вятских трав,
соленых рыжиков,
березовых веников,
маминых колыбельных, трех томов Чехова в зеленой обложке,
чукотской красной икры,
матерка тети Зины из деревни Брыкино,
мятых писем отца,
декабрьских звезд из снежного детства,
комедий Гайдая,
простыней на веревках в люблинском дворе,
визгов Хрюши,
грустных скрипок Чайковского,
голосов из кухонного радио,
запаха карболки в поезде «Москва-Липецк»,
прозрачных настоек Ивана Петровича — весь этот набор сотворил из меня человека такой широты да такой глубины, что заглянуть страшно, как в монастырский колодец.
И нет никакой оригинальности именно во мне — я самый что ни на есть типичный русский.
Загадочный, задумчивый и опасный.
Созерцатель.
Достоевский в «Братьях Карамазовых» писал о таком типичном созерцателе, что «может, вдруг, накопив впечатлений за многие годы, бросит все и уйдет в Иерусалим скитаться и спасаться, а может, и село родное вдруг спалит, а может быть, случится и то и другое вместе».
Быть русским — это быть растерзанным. Расхристанным. Распахнутым. Одна нога в Карелии, другая на Камчатке. Одной рукой брать все, что плохо лежит, другой — тут же отдавать первому встречному жулику. Одним глазом на икону дивиться, другим — на новости Первого канала.
И не может русский копаться спокойно в своем огороде или сидеть на кухне в родной хрущобе — нет, он не просто сидит и копается, он при этом окидывает взглядом половину планеты.
Он мыслит колоссальными пространствами.
Каждый русский — геополитик.
Дай русскому волю — он чесночную грядку сделает от Перми до Парижа.
Какой-нибудь краснорожий фермер в Алабаме не знает точно, где находится Нью-Йорк, а русский знает даже, за сколько наша ракета долетит до Нью-Йорка.
А зачем туда ракету посылать? Ну это вопрос второй, несущественный, а мы на мелочи не размениваемся.
Теперь нас Сирия беспокоит. Может, у меня кран в ванной течет, но я сперва узнаю, что там в Сирии, а потом, если время останется, краном займусь. Сирия мне важнее родного крана.
Академик Павлов, великий наш физиолог, в 1918 году прочитал лекцию «О русском уме». Приговор был такой: русский ум — поверхностный, не привык наш человек долго что-то мусолить, неинтересно это ему.
Русскому надо успеть столько вокруг обмыслить, что жизни не хватит. Оттого и пьем много: каждая рюмка вроде как мир делает понятней. Мировые процессы ускоряет. Махнул рюмку — Чемберлена уже нет. Махнул другую — Рейган пролетел. Третью опрокинем — разберемся с Меркель. Не закусывая.
Лет двадцать назад были у меня две подружки-итальянки. Приехали из Миланского университета писать в Москве дипломы — что-то про нашу великую культуру. Постигать они ее начали быстро — через водку. Приезжают ко мне в гости и сразу бутылку из сумки достают: «Мы знаем, как у вас принято».
Ну и как русский мужчина я в грязь лицом не ударял. Наливал по полной, опрокидывал: «Я покажу вам, как мы умеем!». Итальянки повизгивали: «Белиссимо!» — и смотрели на меня восхищенными глазами рафаэлевских Мадонн.
Боже, сколько я с ними выпил! И ведь держался, ни разу не упал. Потому что понимал: позади Россия, отступать некуда. Потом еще помог одной диплом написать. Мы, русские, на все руки мастера, особенно с похмелья.
Больше всего русский ценит состояние дремотного сытого покоя. Чтоб холодец на столе, зарплата в срок, Ургант на экране.
Если что идет не так, русский сердится. Но недолго. Русский всегда знает: завтра может быть хуже.
Пословицу про суму и тюрьму мог сочинить только наш народ.
Моя мама всю жизнь складывала в буфете на кухне банки с тушенкой — «на черный день». Тот день так и не наступил, но ловлю себя на том, что в ближайшей «Пятерочке» уже останавливаюсь около полок с тушенкой. Смотрю на банки задумчиво. Словно хочу спросить их о чем-то, как полоумный чеховский Гаев. Но пока молчу. Пока не покупаю.
При первой возможности русский бежит за границу. Прочь от «свинцовых мерзостей».
А потом, когда русский напьется вина, насмотрится на барокко и наслушается органа, накупит барахла и сыра, просыпается в нем тоска. Иностранцы с их лживыми улыбочками осточертели, пора тосковать. Тоска смутная, неясная. Не по снегу же и подлецам. А по чему тоскует? Ответа не даст ни Гоголь, ни Набоков, ни Сикорский, ни Тарковский.
Русская тоска необъяснима и тревожна как колокольный звон, несущийся над холмами, как песня девушки в случайной электричке, как звук дрели от соседа. На родине тошно, за границей — муторно.
Свою страну всякий русский ругает на чем свет стоит. У власти воры и мерзавцы, растащили все, что можно, верить некому, дороги ужасные, закона нет, будущего нет, сплошь окаянные дни, мертвые души, только в Волгу броситься с утеса! Сам проклинаю, слов не жалею. Но
«Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но если иностранец разделяет со мною это чувство — могу и в морду дать. Зверею как пьяный Есенин!»
Ведь это моя страна, и все ее грехи на мне. Если она дурна, значит, я тоже не подарочек. Но будем мучаться вместе. Без страданий — я не русский!